Салими Аюбзод

Нигариш ва кандуков

Два черных алмаза

Представьте себе, я сам аж задрожал и расплакался, когда дошел до последнего предложения своего же рассказа. Возможно, потому что, это было написано очень давно, в мою молодость, и тут опять я пишу о любви, любви трагической, а может быть потому, что получился отличный перевод, будто читаю не себя, а какого-то маститого писателя-классика, спасибо за это Муборак Шариф!

Прочтите, я уверен, вам понравится, если когда-нибудь жили в студенческом общежитии, или давали кличку своим однокурсникам, типа Аслама-Цицерона велеречивого, предсказывающего будущее, если влюблялись, если в вашем курсе или институте была ошеломляющая красавица, которой все писали любовные письма, а она выбрасывала их не открывая…

 

Два черных алмаза

(Рассказ)

Перевод Муборак Шариф

Глаза у Гулнисо, смуглой девушки из горного села, походили на два черных алмаза. Увидев их, ты забывал обо всем. В них была такая сила притяжения, что едва взглянув, ты терялся в их омуте.

Укрывшись меж бархатных ресниц, под тонкими бровями и нежными веками, зрачки ее глаз, эти два кусочка черного отполированного алмаза вселяли в наши души лихорадочное чувство трепета.

Однокурсник Гулнисо, Аслам, которого студенты прозвали Цицероном, утверждал, что Всевышний сотворил эти глаза, чтобы люди, узнавши их, забыли о течении времени и простились бы с жизнью своею. «В этих глазах хранился напалм из смеси ангельского сияния и наваждения шайтана», — заключал он.

Еще до того, как спортсмен Забур вычеркнул имя Гулнисо из своей жизни, он, указывая пальцем в небо, кричал: «Эти глаза созданы для того, чтобы в жилах таких великих мужей как я, вскипала кровь!». Аслам подкалывал его: «Только будь осторожен, кровь от чрезмерного кипения может и наружу пролиться».

Меня тоже глаза Гулнисо ввергали в дивный омут первозданных инстинктов. Сияние этих глаз дарило сердцу моему покой, но вместе с тем будило в нем непонятное чувство опасности. Какая-то магия притягивала нас к этим глазам, не давала увернуться от них, не отпускала. Словно чья-то невидимая рука хватала нас за горло и поворачивала головы наши так, чтобы мы могли хотя бы еще раз взглянуть в эти глаза, застыть в них еще на одно мгновенье, еще на секунду. А раз взглянув, как я уже отметил, все остальное испарялось, исчезало, все вымирало, живыми оставались только эти два черных алмаза.

Много позднее, посреди сотен дел, я как-то вспомнил эти глаза, и меня вдруг постигло озарение, что в них поистине, было что-то не от мира сего. Они взирали на тебя с потустороннего света, да так, что сверлили насквозь твое нутро. Они появлялись перед моим взором, и я не мог понять, почему и откуда в мое сердце проникает беспокойство, почему все тело мое начинает трепетать. Даже сейчас, после стольких лет, когда я вспоминаю эти глаза, такие живые и искрящиеся, сердце мое начинает вздрагивать. Я думаю, что это были глаза, постигшие великую тайну.

Правда, что можно было долго-долго смотреть в сторону этих глаз. Но правдой было и то, что их взгляд, направленный на тебя, более одной минуты, было невозможно выдержать. Гулнисо, пожалуй, хорошо знала это свойство своих глаз, и потому ни на кого не смотрела долго, просто коротко глянув, проходила мимо. Но даже этого короткого взгляда было достаточно, чтобы у многих начинал полыхать в сердце пожар. Про себя мы назвали это «полувзглядом Гулнисо». Считай, жалела она нас, бедных, тех, кто обжигался ее взглядом. Я защищался от ее глаз тем, что создал против них свой невидимый щит. Я говорил себе, что в глазах этих вижу высокие заснеженные горы, свободное парение горного орла в синем небе, горные кипарисы, родники и водопады. Вижу в них только это, и ни на йоту больше.

Сейчас я думаю, что это было ошибкой, моим просчётом. То, что тогда я так и не заглянул в глубину ее глаз, не сделал хотя бы одной попытки узнать их тайну. Ведь собственно, глаза и были главным достоянием Гулнисо, тем именно секретом, который и создал ее образ в сердцах наших студентов и преподавателей. Весь облик этой гордой горянки сформировался из ее глаз. С нами учились много девушек из горных областей, но она была исключительной, неповторимой, единственной. На фоне ее черных, огненно-жгучих, многоречивых очей, глаза других девушек выглядели бесцветными, пустыми, безмолвными.

Не было ни одного старшекурсника, который хотя бы раз не посылал ей записки или письма-признания в любви. Пожалуй, исключая тех, кто точно знал, что у них не могло быть абсолютно никакой надежды на то, что она остановит на них свой выбор. Однако я уверен, что не было ни одного парня, кто хотя бы раз не стонал, и не воздыхал по ней. Даже и эти, безнадеги, когда речь заходила о Гулнисо, или когда кто-то рядом произносил ее имя, изменялись в лице, краснели и белели, и с трудом скрывали свое волнение.

Она же, как всегда проходила мимо, только метнув в нас свой убийственный «полувзгляд». Все существо ее будто насмехалось над нами, ее воздыхателями. Тонкие алые губы, покрытые румяной щеки, аккуратно причесанные длинные полураспущенные волосы, высокий рост и ладное телосложение, заключенное в красивое, элегантное платье – все в ней было женственно и изысканно. Все это, как и стук ее каблучков, бросало нас в жар. Никто не знал, куда уходила Гулнисо, и что было у нее на сердце. И думаю, не только мне одному казалось, что она почти всегда была погружена в тяжкие думы, таившиеся в тех ее двух черных алмазах.

Говорили, что она бросала в урну любовные записки своих поклонников, с презрением держа их за уголки своими длинными накрашенными ногтями тонких пальцев. Однажды, прознав про это, двухметровый спортсмен Забур, у которого каждый кулак равнялся человеческой голове, пошел к Гулнисо узнавать причину. Но, говорят, что зашел он к ней в комнату львом, а выползал оттуда лисой. С того дня он и вычеркнул это имя из своей головы, и вплоть до исчезновения Гулнисо, не смотрел в ее сторону. А если вдруг, в какой-либо беседе, заходил о ней разговор, то всячески пытался изменить тему.

Таких как он студентов было много. Завидев издали Гулнисо, они начинали кривляться, словно их поражала боль в животе. А когда она подходила совсем близко, то, здороваясь с ней, они отворачивали свои головы в сторону. Хотя, и в этом положении, они старались уголком глаза взглянуть на нее.

Сверкающий взгляд Гулнисо магически влиял и на преподавателей, которые во время экзаменов не могли смотреть в ее сторону. И потому, когда она отвечала, старались побыстрее поставить ей «клячу-тройку», и выпроводить восвояси. Даже на лекциях мы замечали ее волшебное влияние, когда некоторые преподаватели только и делали, что глядели на нее одну, будто в классе никого больше и не было. Каким бы ни был предмет дискуссии на лекции, эти преподаватели не отрывали он нее свой взгляд, отдавая всего себя на ее милость. В итоге, у некоторых из них траектория мысли уходила далеко за горизонт обсуждаемой темы. Гулнисо же вынуждена была сидеть с поникшей головой, пряча свои глаза, и усердно, словно стенографистка, фиксировать слова учителя в своей тетрадке.

Ее однокурсницы говорили, что она вовсе не писала, и даже ничего не рисовала, так как рисовать не умела. Она просто заполняла невнятными каракулями свои тетради, а потом выбрасывала их. Следует отметить, что девушки недолюбливали Гулнисо, и при малейшей возможности, начинали о ней сплетничать.

Однако, и сплетни эти тоже должны были быть в меру, так как и девушки, и парни, и студенты, и преподаватели, одним словом, все, смертельно боялись милиционера Атобека. Никто не хотел заработать себе такого недруга, никто не хотел испытать кулачища этого агрессивного мента. Он знал только один язык – язык силы, и никакой другой, и часто его использовал. Пусть даже он просто хотел что-то спросить у кого-то: вначале он давал тому затрещину, и только потом спрашивал.

И почему же я вспоминаю все это сейчас? Ах да, я нашел одну запись среди своих старых пожелтевших тетрадей. И теперь, когда эти мятые страницы лежат у меня на колени, а мой взгляд устремлен в одну точку, передо мной то появляются, то исчезают глаза и лицо Гулнисо, а также лица Атобека и других героев тех дней. Как будто вернулся я назад, в те времена, и вижу знакомые лица, слышу голоса моих однокурсников и друзей. Все это кружится перед моими глазами то в каком-то тумане, то будто как в ясный день. Хотя глаза Гулнисо я всегда вижу отчетливо. Они все также сверкают, как два черных алмаза.

Текст в этих пожелтевших страницах, если честно, был написан моим однокурсником, а я переписал его, так как мне он очень понравился. Я приведу его здесь целиком, а потом расскажу и продолжение истории.

Гулнисо терпела Атобека только потому, что он был ее земляком, и, как говорили, дальним родственником ее отца. Только Атобек мог без предупреждения открыть дверь, зайти в комнату Гулнисо, и вечно там торчать. Это порождало среди студентов много слухов, но подружки ее говорили, что между Гулнисо и Атобеком ничего нет, кроме землячества, и что сердце Гулнисо никому не принадлежит. То, что иногда, по вечерам Гулнисо и Атобек выходили из общежития и куда-то уходили вместе, по словам этих же подружек, было ничем иным, как совместной прогулкой, или посещением земляков, проживающих в городе.

В любом случае, стройный как кипарис стан Гулнисо, ее длинная шея, хорошо посаженая головка и ее горделивый взгляд удачно сочетались рядом с мужественным Атобеком, с грозным изгибом его густых бровей, крепко слаженным торсом, особенно, когда он был одет в милицейскую форму. А когда он одевался в летнюю форму – белую сорочку с короткими рукавами, белую фуржаку с золотым ободком, то любой, увидевший их рядом, мог бы заключить, что это – великолепная пара, самая удачная пара города!

В пристуствии Атобека мало кто осмеливался взглянуть в сторону  Гулнисо. Звериный оскал милиционера в форме мог напугать любого. Иные студенты говорили, что Гулнисо ненавидела Атобека, но ей приходилось его тепреть, так как она нуждалась в защитнике. Возможно, ей было спокойно рядом с таким кавалером-телохранителем. Однако, я считаю, что Гулнисо и без Атобека была достаточно смелой, и без страха смогла бы пройти сквозь толпу из ста мужиков.

Когда по лестнице, или в вестибюле слышался знакомый всем звонкий стук ее каблучков, студенты бежали прильнуться к окнам, дабы украдкой взглянуть на нее, и дай бог, без Атобека. А когда Гулнисо уходила надолго, то четырехэтажное общежитие с более сотней жильцов, пустело, становилось безлюдным. Отсутствие Гулнисо в общежитии вызывало печаль и грусть, а остуствие Атобека – покой и безмятежность.

Да, помню, что никто из студентов не любил этого грубого, жестокого мента. Почти всегда он на кого-нибудь кидался, бранил, или даже бил. А Гулнисо выступала защитницей его жертв. Ей сообщали об очередной драке Атобека, и она прибегала на помощь, спасая униженных и оскорбленных от хамства этого “изверга”. Беда была в том, что Атобек считал себя законом. Вернее, для него не существовало никаких законов, а наше общежитие, да и другие “спальни студентов” находились в его зоне “ответственности”. Он считал любых жителей этой зоны своими “подчиненными”, и делал с ними все, что хотел. Жалобы в вышестоящие органы возвращались обратно к нему же, и имели горькие последствия.

Он мог задержать и отвести в отдел милиции любого, а там, его “бойцы” нападали на жертву с шакальим усердием. Нескольким студентам они поломали руки и ноги, ребра и зубы, и с этим никто не мог ничего поделать.

Однажды Атобек сидел в комнате Гулнисо на четвертом этаже общежития. А тут со второго этажа заиграли на рубобе и кто-то запел:

     О, виночерпий, налей мне рюмку,
     Забудь про время, забудь про невзгоды,
     Забудь все невзгоды дней и ночей…

Посреди песни Атобек влетел в ту комнату, и избил всех, кто там находился, в том числе и певца Миркомила, разбив его очень дорогой рубоб[1].

Считали, что зверя Атобека в эту комнату послала Гулнисо, потому что на одной вечернике, перед тем, как спеть, Миркомил сказал, что посвящает эту песню красавице, глаза которой всех свели с ума, но у которой каменное сердце. Знающие люди говорили, что песня была спета для Гулнисо, но сам певец это отрицал. Сурайё с четвертого этажа говорила, что однажды Гулнисо сидела у окна, и услышав пение Миркомила, похвалила его голос, и это не понравилось Атобеку. Так ли это было на самом деле, никто теперь не знает. Хотя, всем была известна ярая ревность Атобека. Все знали, что он с подозрением смотрел на каждого из жильцов общежития, словно искал среди них того, кого любила Гулнисо. Любой разговор с Гулнисо имел плачевные последствия, если он происходил при Атобеке.

Фируза, жившая в одной комнате с Гулнисо, говорила, что ее подруга считала Атобека названным братом, а “брат” не мог допустить, чтобы кто-то из “чужих” общался с его “сестрой”. Однако, Аслам-Цицерон говорил, что сам Атобек был по уши влюблен в Гулнисо, и был отвержен, как Клеопатра отвергла Антигона , хотя и не терял надежды. Ну, сравнение Атобека с Антигоном не совсем удачный, он был не таким уж старым и уродливым.

Так вот, я смотрю на эти пожелтевшие страницы, и вспоминаю те далекие времена. В тексте очевидцем описан исторический случай нападения Атобека на певца Миркомила. Этот документ – дневник моего однокурсника, еще тогда попал мне в руки, и я переписал его:

«16-го апреля 1978 г. Комната номер 14 общежития, улица Рахимова, 64.

Жители комнаты, студенты-филологи добыли две бутылки дешёвого вина, немного хлеба и сыра, из которого каждому досталось чуть больше изюминки. Через пол часа разгорелся спор. Студенты в шутку назвали свой внеочередной и случайный праздник «Юбилеем Мавлоно Руми», так как разговор шел о «Диване Шамса». Читали отрывки и бейты из «Дивана», а потом перешли к «Маснави». В самом «Маснави» застряли в рассказе о тыкве. Миркомил пытался возразить ярому спорщику Илясу, утверждая, — «ты сам из тех, кто не видел тыкву, вот если бы увидел ее, то знал бы, что это такое, и понимал бы, почему об этом говорится в рассказе Руми. Тогда…»

Но тут, в спор ввязался Аслам, со второго курса, который пытался поскорее подытожить спор. Его уже никто не слушал. Тогда он снял с гвоздя в стене, висевший на нем рубоб, подал его Миркомилу, хозяину комнаты, и промолвил: «Давайте, ако, самое время, из тех самых…» Его слова «из тех самых» означали нечто, о чем знали только Миркомил и он сам.

Миркомил отказывался, но спустя немного, все же сжалился над Асламом, который умоляющим своим взглядом упрашивал его. Миркомилу нравились меткие остроты этого смышленого юноши. Повернувшись к Асламу, он махнул рукой, в смысле, «что ж поделать с тобой, с такой назойливой мухой», взял рубоб, и посмеиваясь одними глазами спросил, – «Что же петь?»

Вытянутое лицо Аслама засветилось радостью, выражая   предстоящее наслаждение. С гордостью победителя, он прикрыл глаза и вымолвил:

— Тамаду, тамаду!

Миркомил вытащил из струн медиатор, и провел им по струнам. Послышался мягкий журчащий звук, от которого Аслам, словно ожив из мертвых, по-кошачьи вытянулся и расправил плечи. Певец, любимый студентами, настраивая рубоб, крутил колками в головке грифа одну за другой, натягивая или сбрасывая натяжение струн. Наконец, ударив по всем струнам, он остался доволен результатом, и, выдав еще один общий звук, кивнув удовлетворённо головой, начал играть.

Еще не прозвучало и одной музыкальной фразы, как блаженствующий Аслам начал качаться из стороны в сторону, одновременно постукивая по полу ногой, то попадая, то выбиваясь из такта.

Несмотря на начало музыкальной паузы, Иляс, со скошенным от злости лицом, бросил Миркомилу, продолжая спор:

— Ты говоришь так, будто сам ты видел тыкву…

Миркомил негодующе посмотрел на Иляса, но ничего не сказал. Было видно, как он все больше и больше поглощался в музыку, которую мастерски извлекал из воздушных струн. Эти звуки, похожие на горные водопады, завораживали слух, и наполняли радостью сердце.

Носир, однокурсник мой, сидел развалившись, упираясь спиной в стену, и пил вино из граненого стакана мелкими глотками, словно подсчитывая каждый глоток. А тут он приподнялся, беззвучно поставил стакан на пол, протер губы рукавом, будто стирая с них капли горькой влаги, и вновь упершись в стену, стал оглядывать сидящих безучастным взглядом. Через секунду комната наполнилась приятным и бархатным голосом Миркомила:

     О, виночерпий, налей мне рюмку,
     Забудь про время, забудь про невзгоды,
     Забудь все невзгоды наших дней и ночей…

Не успело эхо песни отскочить от стен и вернуться к певцу, как дверь в комнату выбили сильным ударом ноги, и в полусвете дверного проема показалась фигура Атобека-милиционера. Миркомил, склонив голову, все также глядел на струны своего рубоба. Музыка продолжалась, несмотря на шум. Но тут тяжелый кулак Атобека резко опустился на лицо Аслама, который сидел у двери. Послышался короткий крик, предвещающий обморок. Вместе с криком нога Атобека наехала на голову Иляса. От испуга Иляс хотел было вскочить, но был пьян, и двигался в замедленном темпе, а удар ногой повалил его, полустоячего. С протянутыми руками он грохнулся вниз, ударившись лбом об пол.

Атобек видимо не заметил Носира, сидевшего в конце комнаты, и из-за этого казавшегося чуть меньше, чем он был на самом деле. Видно было, что главной мишенью Атобека был Миркомил, к которому он быстро подскочил, перепрыгнув через столик. Выбив одним ударом рубоб из рук Миркомила, Атобек схватил его за воротник, и свободно поднял в воздух. И без того тощий Миркомил, в цепких и мощных руках Атобека стал похож на вытянутую струну. Поставив его на ноги, Атобек замахнулся на него со всей силой. А потом начал колотить упавшего на койку певца с такой интенсивностью, что уследить за количеством ударов было невозможно. Миркомил, только что певший упругим и сочным голосом, теперь не издавал ни звука. Атобек же, кричавший с одышкой «виночерпий, виночерпий, твою мать, виночерпий, думаешь, здесь нет хозяина?!” – схватил рубоб и ударил им по голове Миркомила, который и без того уже лежал без чувств. От последнего удара меж вьющихся густых волос Миркомила выступила кровь, а рубоб с разбитым корпусом, развалился и повис в руках Атобека.

В этот самый момент Атобек увидел меня. Я был уже на ногах, хотел закричать, но у меня пропал голос. И как только твердый кулак Атобека, снарядом пролетел сквозь мои протянутые вперед руки, обрушившись на мою челюсть, я упал под стол, но чтобы не потерять сознание, тут же приподнял голову. Последнее, что я увидел, было то, как Атобек с красными от гнева глазами смачно плюнул на наш стол, и покинул комнату так же быстро, как влетел в нее.

Единственный, кого тогда не тронул Атобек был Носир. Но позже мы обнаружили, что он тоже лежал без сознания, а брюки его были мокрыми.»

Автор этого текста, мой хороший однокурсник, мечтал стать писателем. Вот так он описал все, что происходило в тот день. То, что я написал о глазах Гулнисо, я тоже вычитал у него, и это тоже занозой застряло в моей голове с тех еще пор. Мы верили, что он станет великим писателем, но после третьего курса его послали учиться в школу органов безопасности. Говорили, что так захотел его отец, первый секретарь райкома. Он проработал 20 или 25 лет в Комитете госбезопасности, вышел на пенсию, и на следующий день неожиданно умер. А запись его осталась у меня, надеюсь переписал я ее в точности. Когда, после двух месяцев исчезновения Гулнисо, он показал мне этот текст, я был настолько ошеломлен, что решил втайне от него переписать все, что относилось к случаю в комнате номер 14.

После того разбоя мы больше никогда не слышали пение Миркомила в общежитии. У Аслама-Цицерона была сломана челюсть, и он пролежал в больнице больше двух недель, а потом еще целый месяц не мог ничего есть, кроме жидкого супа. Мы все стремились поделить с ним свой обед, благо мясо и картошку его супа, получал счастливый сотрапезник.

Тот случай добавил недругов к числу тех, кто недолюбливал Гулнисо. Друзья Миркомила больше не произносили ее имя. Ей дали прозвище «Стерва», и об этом знали все студенты, даже первокурсники. И все же, было видно, что они, и даже сам Миркомил, скучали по Гулнисо.

Аслам-Цицерон хотел, чтобы мы вспомнили его слова о том, что в глазах Гулнисо гнездится трагедия. «С самых первых дней я предупреждал, что она принесет нам большое бедствие,» — говорил он с трудом двигая своим едва поправленным докторами челюстью, и глубоко вздыхал. Многие считали это вздох, как признак тоски по Гулнисо. Другие, особенно девушки, твердили, что она, если жива, то еще много горя принесет людям.

А трагедия, о которой говорили все, случилась таким образом. Однажды, ближе к вечеру, спустившись по лестнице, Гулнисо и Атобек проходили через вестибюль. Студенты, сидевшие в читальном зале, услышав ее шаги, подняли головы, чтобы хоть и мелком, взглянуть на нее. Только Икромджон не обратил на нее никакого внимания, продолжая читать свою книгу.

Ах да, именно этот Икромджон был единственным в нашем общежитии, кто ни разу не написал Гулнисо любовного послания, и это именно он никогда не вздыхал по ней. Его среди нас словно и не было. Всегда склонившись над книгой или тетрадью, он общался с другими только тогда, когда ему задавали вопрос, и то, весьма коротко и учтиво. Он, вероятно, был единственным студентом, от кого никто ни разу не услышал бранного слова. Даже во время хлопковой страды, когда студентов вывозили в дальние районы. На просторах хлопковых полей студенты освобождали себя от принятого в городе приличия и этикета, разрешая использование бранных, и даже похабных, слов. Но Икромджон и здесь оставался обходительным и деликатным. Помню случай, когда один из студентов поссорившись с ним, начал крыть его матом, оскорбляя мать, сестру, тетю и всех других его родственников женского пола. Икромджон, хотя и был ошеломлен грязным потоком брани, вежливым тоном и одной и той же фразой отвечал: «и тебя также, и тебя также, и тебя также…» Короче, он совсем не был «бойцом», даже в словесной перепалке, не говоря уже о кулачном бое, или заварушке.

Зайниддин, живший с ним в одной комнате, однажды поделился с друзьями, что Икромджон иногда уходит в 3 часа ночи, и возвращается только под утро. На что те ответили ему, предположив, что «возможно, Икромджон ночью сидит в читальном зале из-за твоего храпа, и чтобы не мешать тебе сладко спать». Действительно, Икромджон был постояльцем читального зала, и все знали, что у него там свой излюбленный стол, и, в знак уважения к «грызуну науки», никто не садился за тот стол, даже если его там не было. А такое случалось редко, чтобы стол пустовал. Икромджон только и делал, что сидя за тем столом, читал и писал. Некоторые считали это показухой, но мы знали, что он глубоко и серьезно занимался, был редким полиглотом на курсе, вызывая восторг преподавателей и зависть однокурсников. И, видимо, из-за этой зависти, а не только потому, что Икромджон физически был малозаметен, однокурсники часто «забывали» пригласить его на вечеринки, или игру в футбол, не избирали в редколлегию стенгазеты, короче, не очень-то и обращали на него внимания. Икромджона это вполне устраивало, и он был даже рад тому, что никто не пытается нарушить его покой, оторвать его от любимого занятия.

Теперь же точно никто не знает, что же стряслось в тот роковой вечер, и почему Атобек, который вместе с Гулнисо вот-вот покидал здание общежития, пристал к Икромджону, сидевшему на своем привычном месте в читальном зале. Говорили, что Икромджон как всегда был поглощен чтением, и даже не оглянулся, когда Атобек и Гулнисо проходили мимо читального зала. Именно там, у читального зала, Атобек стал как-то нервно вести себя, а Гулнисо пыталась утащить его в сторону выхода. Гулнисо о чем-то просила, но Атобек, вырвавшись из рук ее, ввалился в читальный зал. Открыв дверь ногой, он подошел к Икромджону, и что-то ему сказал. На лице Атобека было написано столько агрессии, что посетители читального зала, в том числе и здоровенный Забур-спортсмен, поспешно собрали свои книги и тетради, и ретировались. Каждый, видимо, подумал про себя, что уж лучше подальше держаться от беды. Только Икромджон остался сидеть на своем месте, склонив голову над своими бумагами. И тут, разгневанный Атобек хватил его за горло.

Никто не слышал о чем они говорили. Там, внутри, кроме них никого уже не было. Сквозь стеклянную стенку те, кто на тот момент находились в вестибюле, видели только, как они о чем-то горячо спорили. Немного спустя Икромджон закрыл свои книги и тетради, аккуратно сложил их на угол стола, поправил воротник, и вышел с Атобеком во двор общежития. Об этом потом говорили многие, но то, что случилось во дворе, мы уже видели сами из своих окон. Правда, издали, и потому не все, что там происходило нам было понятно…

Как и чуть раньше, в зале, во дворе, после появления там Атобека, никого не осталось, всех будто вмиг сдуло ветром. Там оставались только Атобек, Икромджон и Гулнисо. Двое мужчин стояли друг против друга, а наша горянка, владелица черных алмазных глаз, стояла между ними, пытаясь предотвратить бой.

По сравнению с Атобеком, Икромджон был похож на школьника, стоявшего рядом с отцом. Худенький мальчик против высокого, массивного атлета.

Мы не слышали слов, до нас только крик донесся, когда Атобек начал бить Икромджона. Мы видели, как Атобек бил его беспощадно, руками в лицо, в грудь, ногами в живот, в пах, в спину. Студенты смотрели на это из окон, ахали и охали, причитали, будто чувствовали боль этих мощных ударов, будто это их избивал Атобек. Через какие-то несколько минут Икромджон лежал уже на земле, и теперь Атобек колотил по нему только ногами.

Аслам-Цицерон, Иляс и Миркомил, стоявшие у входа, двинулись в сторону дерущихся, чтобы спасти Икромджона от неминуемой смерти, по меньшей мере, от тяжелых увечий. Но тут случилось нечто невероятное. Никто не заметил, как Икромджон ударил Атобека, но все увидели, как Атобек схватился за грудь, и начал изгибаться так, словно хотел поклониться перед Икромджоном. В этот момент Икромджон подпрыгнул, и ударил ногой прямо в лицо Атобеку, от чего полетела его фуражка, а сам милиционер растянулся на земле. Со всех тысяч окон общежития послышался единый громоподобный «вах!» Никто никогда не видел Атобека в таком положении, и даже представить себе такое не мог.

Икромджон подошел к Атобеку, и склонился над ним. Мы подумали, что он подает руку поверженному, чтобы помочь тому приподняться с земли. Но Икромджон вытащил пистолет из кобуры на поясе Атобека, и тут все услышали оглушительный звук выстрела.

Гулнисо бросилась было к Икромджону, но не успев предотвратить выстрел, повисла теперь на его руке, в которой Икромджон все еще держал пистолет. Она громко ревела.

Услышав выстрел, во двор выбежали дежурный по общежитию, и повар в фартуке. За ними двор заполнили десятки студентов. Когда мы вприпрыжку летели вниз по ступенькам с четвертого этажа, во двор уже въехали две милицейские машины и «скорая». Милиционеры связали руки Икромджону, и посадили его в машину. Врачи, окруженные толпой, положили Атобека на носилки. Один из них качал головой: «поздно», кто-то промолвил, что «пуля попала в самое сердце».

Когда машины выехали со двора, мы осмотрелись, и поняли, что Гулнисо с нами уже не было. Ее не было и в общежитии. Никто не заметил, когда и с кем она покинула место события, с Атобеком в «скорой», или с Икромджоном в милицейской машине. Говорят, через две недели она посетила общежитие, получается в последний раз, чтобы собрать и унести свои вещи. Также она забрала с собой книги и тетради Икромджона, что лежали нетронутыми на его столе в читальном зале. Она погладила их, и положила в свою сумку.

Гулнисо больше не вернулась к нам, от нее нам осталась только память. Память о трагической дуэли, и легенда о сверкающих, как алмазы, ее черных глазах.

————-

[1] Музыкальный инструмент, похожий на гитару.

22.02.2019 - Posted by | Таҷриба, Ҳикоя | ,

No comments yet.

Leave a comment